Проблема памяти дом на набережной. Трифонов "Обмен", "Дом на набережной". Отзыв. Впечатления. Главный герой повести «Дом на набережной» - время

В центре повести «Дом на набережной» находятся те же проблемы, что и в повести «Обмен». Эта ситуация вы-бора, когда человек ставится перед дилеммой, преступить или не преступить нравственный закон, это соотнесение истинного и ложного, компромисса и предательства.

Главные герои повести — Глебов и Шулепа - проходят этот путь, хотя и каждый по-своему.

Описывая семью Глебова, Трифонов пытается показать истоки того предательства и в целом той «жизненной фи-лософии», которым будет его герой следовать на протяже-нии жизни. От матери он наследует энергию и стремление выбиться из той социальной среды, в которой находится, а от отца его хитрость и «житейскую мудрость», сводящую-ся к принципу «не высовываться», лебезить перед выше-стоящими и быть ради выгоды готовым на подлость (ис-тория с тем, как он выступает против «заступничества» за родственника, затем сходится с его женой и проч.). Подоб-ное же стремление из всего пытаться извлечь выгоду свой-ственно и Глебову уже с раннего детства. Он умело «торгу-ет» своими «связями» —возможностью проводить в кино своих одноклассников. Но по сравнению с «возможностями» Шулепы, которыми Шулепа обладает благодаря высокому положению отчима, «могущество» Глебова оказывается смешным. И это порождает в нем зависть. Все, что пред-принимает Глебов в дальнейшем, так или иначе диктуется корыстью, стремлением извлечь из поступков наибольшую выгоду. Так и попав в дом Ганчуков в качестве ученика знаменитого профессора, Глебов через некоторое время начинает прикидывать свои шансы извлечь из этого обстоятельства наибольшие дивиденды. С искренне любящей его Соней он с самого начала «ведет игру», так как начинает пони-мать, что все материальные и иные блага Ганчуков вполне могут через нее принадлежать и ему. Со старым профессо-ром Глебов также «ведет игру», подлаживаясь под то, что он хочет услышать от своего лучшего ученика. Двойствен-ность позиции Глебова, когда на его научного руководите-ля в институте начинается травля, нежелание делать вы-бор, который в любом случае ведет к каким-то потерям, во многом напоминает позицию Дмитриева из «Обмена», толь-ко здесь эта позиция сознательно автором еще более обнаже-на. Даже Шулепа возмущается нечестностью бывшего то-варища — желанием получить все сполна и при этом «не замараться». Трифонов показывает, по существу, процесс постепенной деградации личности (не случайно проводится аналогия с Раскольниковым, который, убив старуху-процентщицу, т. е. совершив преступление, тем самым убива-ет в себе человеческое начало). Трагическая судьба Сони и последующее одиночество престарелого профессора — поч-ти полностью лежат на совести Глебова.

Шулепа — своего рода «двойник» Глебова в повести. То, к чему Глебов стремится, чему мучительно завидует, у Шулепы есть изначально. Перед ним не стоит задачи выбиваться из ничтожества и нищеты, высокое положение, а также все то, о чем его сверстники могут лишь мечтать, — с детства окружает его. Тем не менее он прекрасно осозна-ет, какой ценой за это заплачено: могущество исходит от отчима (вначале от одного, потом от другого), т. е. зиждится на умении матери Шулепы «хорошо устроиться» а жизни, найти обеспеченного и могущественного покровителя. Шулепе знакомы чувство стыда и унижения от такого положения вещей, и как своего рода защитная реакция, у него цинизм, он хорошо знает «цену людям», в отличие, например, от Сони, которая испытывает к Глебову искреннее чувство и не оценивает людей «про себя». Воз-можно, именно поэтому Шулепа не считает зазорным от-носиться к окружающим свысока (в отличие от той же Сони), компенсируя тем самым свое собственное униже-ние. Именно потому, что Шулепе было больше изначально дано, он в конечном итоге оказывается натурой более цель-ной и человеком более честным, чем Глебов. Он находит в себе мужество перестать «играть роль» и рядиться в чу-жие одежды. Однако попытавшись стать самим собой (в конце романа он выступает под своей собственной фами-лией), Шулепа уже не может этого сделать — и в результа-те «срывается». Вседозволенность и пренебрежение всем тем, что считается обязательным для «простых смертных», не проходит и для Шулепы даром. Пьянство, работа груз-чиком в мебельном магазине, а потом на кладбище — закономерный итог подобного жизненного пути.

Стремлением «ловчить», строить свою жизнь не на ре-альных заслугах, а на интригах, создании мнимых науч-ных работ отличаются и другие персонажи повести. Это те, кого Ганчук называет «буржуазными элементами», не добитыми им же самим во времена «чисток» 20-х гг., и КТО организовывает на него травлю в институте. Заслуги само-го профессора отнюдь не мнимы, и его семья живет искренним интересом к науке. Они открыты окружающим их людям, не могут терпеть, когда им прислуживают, пы-таются со всеми общаться на равных. Но в этом оказывает-ся и их главная беда. Ганчуки слишком оторваны от жизни, искреннее желание видеть в окружающих таких же поря-дочных и цельных людей приводит к тому, что они не могут вовремя разобраться, с кем имеют дело. Они не замеча-ют, что происходит с их дочерью, долго не отдают себе отчет в повышенном интересе Глебова к квартире, даче, лифту и прочим благам, которые Ганчуками заработаны, но которые не являются чем-то важным В их жизни (неоднократно подчеркивается, что главное достоние профессора - его уникальная библиотека). Когда Юлия Михайловна понимает, что собой представляет Глебов, уже слишком поздно. В отчаянии она даже пытается подкупить его настоящими «буржуазными» вещами - драгоценностями.

Фактически Глебов не совершает предательства (бабушка своей смертью освобождает его от постыдного выступле-ния на собрании), но готовность совершить предательство по существу предательство и есть. Тем не менее Глебов не ощущает за собой чувства вины, а если быть точнее — ста-рательно вытесняет его из собственного сознания. Перед ним наконец открывается карьера, к которой он так долго стремился. И несмотря на то, что теперь, по прошествии стольких лет, он понимает, что тогда совершил подлость, это никоим образом не повлияет на его жизнь. Сожалея о совершенной подлости, он тем не менее будет пользоваться ее плодами, в отличие от того же Шулепы, которому хотя бы хватило мужества честно взглянуть правде в глаза.

Действие происходит в Москве и развёртывается в нескольких временных планах: середина 1930-х, вторая половина 1940-х, начало 1970-х гг. Научный работник, литературовед Вадим Александрович Глебов, договорившийся в мебельном магазине о покупке антикварного стола, приезжает туда и в поисках нужного ему человека случайно наталкивается на своего школьного приятеля Лёвку Шулепникова, здешнего рабочего, опустившегося и, судя по всему, спивающегося. Глебов окликает его по имени, но Шулепников отворачивается, не узнавая или делая вид, что не узнает. Это сильно уязвляет Глебова, он не считает, что в чем-то виноват перед Шулепниковым, и вообще, если кого винить, то - времена. Глебов возвращается домой, где его ждёт неожиданное известие о том, что дочь собирается замуж за некоего Толмачева, продавца книжного магазина. Раздражённый встречей и неудачей в мебельном, он в некоторой растерянности. А посреди ночи его поднимает телефонный звонок - звонит тот самый Шулепников, который, оказывается, все-таки узнал его и даже разыскал его телефон. В его речи та же бравада, то же хвастовство, хотя ясно, что это очередной шулепниковский блеф.

Глебов вспоминает, что когда-то, в пору появления Шулепникова в их классе, мучительно завидовал ему. Жил Лёвка в сером громадном доме на набережной в самом центре Москвы. Там обитали многие приятели-однокашники Вадима и, казалось, шла совсем иная жизнь, чем в окружающих обычных домах. Это тоже было предметом жгучей зависти Глебова. Сам он жил в общей квартире в Дерюгинском переулке неподалёку от «большого дома». Ребята называли его Вадька Батон, потому что в первый день поступления в школу он принёс батон хлеба и оделял кусками тех, кто ему приглянулся. Ему, «совершенно никакому», тоже хотелось чем-то выделиться. Мать Глебова одно время работала билетёршей в кинотеатре, так что Вадим мог пройти на любой фильм без билета и даже иногда провести приятелей. Эта привилегия была основой его могущества в классе, которой он пользовался очень расчётливо, приглашая лишь тех, в ком был заинтересован. И авторитет Глебова оставался незыблемым, пока не возник Шулепников. Он сразу произвёл впечатление - на нем были кожаные штаны. Держался Лёвка высокомерно, и его решили проучить, устроив нечто вроде тёмной, - набросились скопом и попытались стащить штаны. Однако случилось неожиданное - пистолетные выстрелы вмиг рассеяли нападавших, уже было скрутивших Лёвку. Потом оказалось, что стрелял он из очень похожего на настоящий немецкого пугача.

Сразу после того нападения директор устроил розыск преступников, Лёвка выдавать никого не хотел, и дело вроде бы замяли. Так он стал, к Глебовой зависти, ещё и героем. И в том, что касается кино, Шулепников Глебова тоже перещеголял: зазвал однажды ребят к себе домой и прокрутил им на собственном киноаппарате тот самый боевик «Голубой экспресс», которым так увлекался Глебов. Позже Вадим подружился с Шулепой, как называли того в классе, стал бывать у него дома, в огромной квартире, тоже произведшей на него сильное впечатление. Выходило так, что у Шулепникова было все, а одному человеку, по размышлению Глебова, не должно быть все.

Отец Глебова, работавший мастером-химиком на кондитерской фабрике, советовал сыну не обольщаться дружбой с Шулепниковым и пореже бывать в том доме. Однако когда арестовали дядю Володю, мать Вадима попросила через Лёвку его отца - важную шишку в органах госбезопасности - узнать про него. Шулепников-старший, уединившись с Глебовым, сказал, что узнает, но в свою очередь попросил его сообщить имена зачинщиков в той истории с пугачом, которая, как думал Глебов, давно забылась. И Вадим, который сам был среди зачинщиков и потому боялся, что это, в конце концов, всплывёт, назвал два имени. В скором времени эти ребята вместе с родителями исчезли, подобно его соседям по квартире Бычковым, которые терроризировали всю округу и однажды избили появившихся в их переулке Шулепникова и Антона Овчинникова, ещё одного их однокашника.

Потом Шулепников появляется в 1947 г., в том же самом институте, в котором учился и Глебов. Прошло семь лет с тех пор, как они виделись в последний раз. Глебов побывал в эвакуации, голодал, а в последний год войны успел послужить в армии, в частях аэродромного обслуживания. Шулепа же, по его словам, летал в Стамбул с дипломатическим поручением, был женат на итальянке, потом разошёлся и т. п. Его рассказы полны таинственности. Он по-прежнему именинник жизни, приезжает в институт на трофейном «БМВ», подаренном ему отчимом, теперь уже другим и тоже из органов. И живёт он опять в элитарном доме, только теперь на Тверской. Лишь мать его Алина Федоровна, потомственная дворянка, совершенно не изменилась. Из прочих их одноклассников кое-кого уже не было в живых, а прочих размело в разные концы. Осталась только Соня Ганчук, дочь профессора и заведующего кафедрой в их институте Николая Васильевича Ганчука. Как приятель Сони и секретарь семинара, Глебов часто бывает у Ганчуков все в том же самом доме на набережной, к которому он вожделеет в мечтах со школьных лет. Постепенно он становится здесь своим. И по-прежнему чувствует себя бедным родственником.

Однажды на вечеринке у Сони он вдруг понимает, что мог бы оказаться в этом доме совсем на иных основаниях. С этого самого дня, словно по заказу, в нем начинается развиваться к Соне совсем иное, нежели просто приятельское, чувство. После празднования Нового года на ганчуковской даче в Брусках Глебов и Соня становятся близки. Родители Сони пока ничего не знают об их романе, однако Глебов чувствует некоторую неприязнь со стороны матери Сони Юлии Михайловны, преподавательницы немецкого языка в их институте.

В это самое время в институте начинаются всякие неприятные события, непосредственным образом коснувшиеся и Глебова. Сначала был уволен преподаватель языкознания Аструг, затем дошла очередь и до матери Сони Юлии Михайловны, которой предложили сдавать экзамены, чтобы получить диплом советского вуза и иметь право преподавать, поскольку у неё диплом Венского университета.

Глебов учился на пятом курсе, писал диплом, когда его неожиданно попросили зайти в учебную часть. Некто Друзяев, бывший военный прокурор, недавно появившийся в институте, вместе с аспирантом Ширейко намекнули, что им известны все глебовские обстоятельства, в том числе и его близость с дочерью Ганчука, а потому было бы лучше, если бы руководителем глебовского диплома стал кто-нибудь другой. Глебов соглашается поговорить с Ганчуком, однако позже, особенно после откровенного разговора с Соней, которая была ошеломлена, понял, что все обстоит гораздо сложнее. Поначалу он надеется, что как-нибудь рассосётся само собой, с течением времени, но ему постоянно напоминают, давая понять, что от его поведения зависит и аспирантура, и стипендия Грибоедова, положенная Глебову после зимней сессии. Ещё позже он догадывается, что дело вовсе не в нем, а в том, что на Ганчука «катили бочку». И ещё был страх - «совершенно ничтожный, слепой, бесформенный, как существо, рождённое в тёмном подполье».

Как-то сразу Глебов вдруг обнаруживает, что его любовь к Соне вовсе не такая серьёзная, как казалось. Между тем Глебова вынуждают выступить на собрании, где должны обсуждать Ганчука. Появляется осуждающая Ганчука статья Ширейко, в которой упоминается, что некоторые дипломники (имеется в виду именно Глебов) отказываются от его научного руководства. Доходит это и до самого Николая Васильевича. Лишь признание Сони, открывшей отцу их отношения с Глебовым, как-то разряжает ситуацию. Необходимость выступления на собрании гнетёт Вадима, не знающего, как выкрутиться. Он мечется, идёт к Шулепникову, надеясь на его тайное могущество и связи. Они напиваются, едут к каким-то женщинам, а на следующий день Глебов с тяжёлым похмельем не может пойти в институт.

Однако его и дома не оставляют в покое. На него возлагает надежды антидрузяевская группа. Эти студенты хотят, чтобы Вадим выступил от их имени в защиту Ганчука. К нему приходит Куно Иванович, секретарь Ганчука, с просьбой не отмалчиваться. Глебов раскладывает все варианты - «за» и «против», и ни один его не устраивает. В конце концов все устраивается неожиданным образом: в ночь перед роковым собранием умирает бабушка Глебова, и он с полным основанием не идёт на собрание. Но с Соней все уже кончено, вопрос для Вадима решён, он перестаёт бывать в их доме, да и с Ганчуком тоже все определено - тот направлен в областной педвуз на укрепление периферийных кадров.

Все это, как и многое другое, Глебов стремится забыть, не помнить, и это ему удаётся. Он получил и аспирантуру, и карьеру, и Париж, куда уехал как член правления секции эссеистики на конгресс МАЛЭ (Международной ассоциации литературоведов и эссеистов). Жизнь складывается вполне благополучно, однако все, о чем он мечтал и что потом пришло к нему, не принесло радости, «потому что отняло так много сил и того невосполнимого, что называется жизнью».

Есть, есть свой символизм в датах грустно короткой жизни советского классика Юрия Трифонова (1925–1981). Земное бытие писателя полностью уместилось в годы бестрепетного существования советского режима.
Это обстоятельство, а также прижизненная слава сыграли с ним на какое-то время злую шутку. На исходе 80-х его проза, прочно связанная с реалиями «совка», ушла в глубокую тень. Никто не хотел обратно в «совок», да и вспоминать о «совке» мало кто жаждал. Но вот маятник истории мерно пошел назад. Вроде бы (но только вроде!) возрождаются формы общественного бытия и сознания советских времен. Одна партия, одна правда (пока не газета), попытки родить через «не могу» общую для всего общества идеологическую платформу… Даже бомонд начал коллекционировать творенья «социалистического реализма», – впрочем, и в этом подражая естественно раскрепощенному Западу…
Читательские симпатии, кажется, обратились к полузабытой, было, советской литературной классике.
Вот и я, следуя в общем потоке, взялся перечитать этим летом «Дом на набережной» Юрия Трифонова.
И, честно скажу, не пожалел. Хотя вся так называемая «городская проза» 70-х осталась в памяти какими-то безликими серыми кварталами брежневок и хрущоб.
Итак, перечитывание Трифонова захватило! Давно замечено, что все творчество этого писателя – один непрекращающийся монолог, поневоле разбиваемый плотинами и дамбами условных литературных форм. Кажется, что традиционная «чеховская» повествовательность, в которой он вроде бы так свободно себя ощущает, становится не совсем адекватной, тесноватой тем смыслам, тому мироощущению, которые писатель открывает, порой сдерживаемый правилами литературной игры своего времени. (Заодно понимаешь, почему за традиционными «Дублинцами» у Джойса закономерно возник «Улисс». Сознание автора отказалось играть с реалом в приглаженную «объективность» и стало лепить мир из какофонии его сигналов, подчеркивая именно эту какофонию, этот хаос как единственно доступную индивидуальному сознанию черту бытия).
Трифонов остановился у этой границы, предпочтя (совершенно в духе советской тогдашней еще «литературоцентричной» жизни) верность литературной традиции, – но верность, как мне порой кажется, несколько вынужденную.
Да, глубина трифоновской прозы не стандартная 70-х советских, она не исчерпывается бесстильным, машинальным и суетливо-скудноватым позднесовковым бытом. На уровне социально-историческом писатель пытается восстановить связь времен, связь поколений, которая несколько раз искусственно разрубалась сверху. А на уровне художественном писатель несколько противоречиво (на мое ощущение) стремится выпутаться из заглянцеванного «большого стиля» советской литературы. Впрочем, в этом последнем он движется, я сказал, не вперед, к современным формам, а восстанавливает (в «Доме на набережной» уж точно) кальки отечественной классики с немалым для произведения художественным ущербом (опять же на мой вкус, конечно).
Герои и основной нравственный конфликт «Дома…» имеют нечто общее с героями и конфликтом «Преступления и наказания». Но вот что любопытно: у Достоевского все проблемы вознесены на вселенский уровень, хотя персонажи его романа – совершенно частные люди, маргиналы тогдашнего общества.
Персонажи трифоновского «Дома…» и живут в гораздо более «героическую эпоху» (30–50-е гг. 20 в.), и являются отнюдь не последними людьми в этой жизни. Однако насколько мельче их души, их конфликты и нравственные компромиссы, – насколько мелочны их проблемы!
Это колоссальное укрупнение эпохи и одновременно измельчание человека (вкупе с девальвацией человеческой личности и самой жизни) констатируется Трифоновым открытым текстом: «…мучившее Достоевского – все дозволено, если ничего нет, кроме комнаты с пауками, – существует доныне в ничтожном житейском оформлении».
Эх, «вечные» эти вечные «достоевские вопросики»! Помнится, как уже тогда неловко и даже противно было читать все эти Достоевским простеганные интеллигентские никчемушные рассуждения о нравственности, совести, «слезе младенца» (а теперь еще все чаще о боге). Кроме самодовольного, ни к чему реальному в жизни не обязывающего пустозвонства и ритуальных приседаний перед почившей литературной традицией в этом, мне кажется, нет ничего.
Мы, «восьмидерасты», – «циники», но циники, только потому, что недоверчивые и непафосные. Мы твердо усвоили: пафос – это тот словесный туман, из которого на сцену кровавые черти являются.
Мы имеем счастие наблюдать это все. Не оправдавший себя исторически пафос становится пафосом ложным, лживым и ядовитым. И только время покажет, насколько также «смертоубийственным».
В «Доме на набережной» чеховская и достоевская традиции сложным образом переплетаются. Переплетаются достаточно противоречиво.
Да ведь противоречие живет между самими этими традициями. Чехов, как известно, по прочтении Достоевского заметил: «Хорошо, но нескромно». Очевидно, он посчитал масштаб самовыражения достоевских героев преувеличенным. И впрямь: герои Достоевского сталкиваются друг с другом, как в пустом пространстве чугунные шары. Все то, что суть пейзаж, интерьер, житейские обстоятельства (еще не принявшие роковую устойчиво невротическую форму), – все то, с чем в реале любой соотносит себя и оценивает, – все это «выкачано» из художественного пространства достоевских текстов. Поэтому и сталкиваются герои с таким треском и грохотом, и так, вообще говоря, произвольно. Между ними сняты естественные барьеры реальной жизни.
У Чехова все с точностью до наоборот: его персонажи вянут, вязнут и тонут в потоке жизни, – в потоке властном и равнодушном одновременно.
Трифонов скрещивает обе традиции, и в результате читатель получает несколько странный текст, где неопровержимая «правда жизни» и литературная условность (порою демонстративная, ироническая, ерническая) сосуществуют с разной степенью художественной оправданности.
Причину этого рискованного гибрида выражает один из героев Трифонова профессор Ганчук (впрочем, страдающий «вульгарным социологизмом»): «Там (в мире героев Достоевского, – В.Б.) все гораздо ясней и проще, ибо был открытый социальный конфликт. А нынче человек не понимает до конца, что он творит… Поэтому спор с самим собой… Конфликт уходит в глубь человека – вот что происходит».
Молодые тогда, в 70-е гг., В. Маканин, Р. Киреев ухватились за эту мысль, – во всяком случае, кажется, разделили ее сполна. Но ничего внутри своих кисловатых «антигероев», кроме «комнаты с пауками» (да и то типовой, бетонно-блочной, уныленькой), не обнаружили.
В пристальном интересе Ю. Трифонова не только к позднесоветскому «сегодня», но и к революционному «вчера», есть настойчивость ловца, ухватившего существенную добычу.
Результат улова – в том числе, и в «Доме на набережной». Трифонов выявляет два типа взаимодействия человека и общества: «достоевское» социальное гуляй-поле, в котором человек, если и не является, то хотя бы ощущает себя демиургом своей судьбы, и «чеховская» «река жизни», в которой человек плывет практически поневоле и всегда морально или физически тонет. Оба типа героев и их взаимоотношения с обществом (и судьбой) сосуществуют одновременно, однако социальное «сейчас» делает господствующим одно из них.
Причем, мудрец Трифонов не дает приоритета ни одной из них. Ганчук с его революционной безбашенностью и широтой социальной наивности («Через пять лет все советские люди будут иметь дачи», – это им сказано около 1948 года!) так же беспощаден к своим противникам, как и представитель второй модели Вадька Батон (его девизы: «Будь, что будет» и «Что же мы можем, несчастные лилипуты?..»)
Периодически «река жизни» застывает в некую социальную систему со своей жесткой иерархией. Символом ее и становится дом образцового быта (для элиты) – Дом на набережной.
Впрочем, судьбы его обитателей свидетельствуют, что река жизни весьма чувствительно фонтанирует и уж в том, раннесоветском варианте 30-х гг., вовсе не склонна была к внешней кристаллизации.
Жуткая текучесть (в ссылку и смерть) жителей Дома на набережной приучает свидетеля этого к социальному приспособленчеству и фатализму. Отсюда рукой подать до «циничного» постмодернистского «всезнайства», когда любому социальному мифу заранее отказывается в тотальном его значении и абсолютной «истинности».
Но Трифонов тонко раскрывает СПЕЦИФИКУ советской системы. Она удивительным образом соединяет в себе надчеловеческую (античеловеческую, по сути) силу обстоятельств и кальки социального поведения, характерные для «достоевской фазы». О нет: Вадька Батон так просто не отсидится на своем диванчике, как могли это себе позволить «хмурые люди» Чехова. Прямая наследница пафоса революционной бескомпромиссности, Советская система УЛЬТИМАТИВНО ТРЕБУЕТ активной поддержки любых своих действий. Она не только подавляет человека, но и заставляет его приветствовать это свое подавление, вовлекая в игру на принципах круговой поруки и общей вины (и значит, упразднения индивидуальной ответственности), обращая жизнь в некий симулякр, отнюдь, впрочем, не умозрительный.
Правда, верный гуманистическим традициям русской словесности. Трифонов как-то не очень убедительно переходит в регистр личного нравственного выбора.
Н-да, вечный жалкий лепет бесконечно стойкой, морально двужильной Сонечки де Мармаладофф…
К несчастью для себя, Трифонов слишком социально живописен, слишком социально пластичен, чтобы такой переход из очевидно общественного в зыбко личное мог убедить читателя.
БЕЗНАДЕЖНОСТЬ, – вот то чувство, которое читатель выносит из повести Трифонова. В том числе и безнадежность попытки замечательного писателя художнически на все сто убедительно «сохраниться» в рамках отечественной литературной традиции (вернее. ее «генеральной линии»).
Конечно, в «темном царстве» «Дома на набережной» полно «лучей света». Это – по устойчивой расейской традиции – и женские образы, и юный гений Антон Овчинников. Однако они существуют как бы вне поля жизненной, социальной игры.
Вообще, я заметил, что при чтении советских классиков возникает ощущение, будто в ведерко с ключевой водой опустили вдруг швабру с грязной тряпкой. Эта швабра, делающая воду помойной, – совсем не непременно результат давления бдительной советской цензуры. Часто это результат замутненности авторского сознания иллюзией исторической перспективы родного отечества и всего прогрессивного человечества.
В этом смысле проза Трифонова – уже социально вполне трезва.
Но честно повторю: и вполне насчет этих самых перспектив, увы, безнадежна, – кажется, сам автор побаивается своих прозрений.

В художественном мире Юрия Трифонова (1925 – 1981) особое место всегда занимали образы детства – времени становления личности. Начиная с самых первых рассказов детство и юношество было теми критериями, по которым писатель словно проверял реальность на гуманность и справедливость, а вернее – на негуманность и несправедливость.

Проблема терпимости и нетерпимости пронизывает собой, пожалуй, почти всю «позднюю» прозу Трифонова. Проблема суда и осуждения, более того – нравственного террора ставится и в «Доме на набережной», и в романе «Старик».

Повесть Трифонова «Дом на набережной», опубликованная журналом «Дружба народов» (1976, №1), - пожалуй, самая социальная его вещь. В этой повести, в ее остром содержании, было больше «романного», чем во многих разбухших многостраничных произведениях, горделиво обозначенных их авторами как «романы».

Романным в новой повести Трифонова было, прежде всего, социально - художественное освоение и осмысление прошлого и настоящего как взаимосвязанного процесса. Время в «Доме на набережной» определяет и направляет развитие сюжета и развитие характеров, временем проявляются люди. Пролог повести носит откровенно символический характер и сразу же определяет дистанцию: «…меняются брега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона». Это – время эпическое, беспристрастное к тому, выплывут ли «загребающие руками» в его равнодушном потоке.

Главное время повести – это социальное время, от которого герои повести чувствуют свою зависимость. Это время, которое, беря человека в подчинение, как бы освобождает личность от ответственности, время, на которое удобно все свалить. «Не Глебов виноват, и не люди, - идет жестокий внутренний монолог Глебова, главного героя повести, - а времена. Вот пусть с временами и не здоровается». Это социальное время способно круто переменить судьбу человека, возвысить его или уронить туда, где теперь, через тридцать пять лет после «царствования» в школе, сидит на корточках спившийся в прямом и переносном смысле слова опустившийся на дно человек. Трифонов рассматривает время с конца 30 - х годов по начало 50-х не только как определенную эпоху, но и как питательную почву, сформировавшую такой феномен уже нашего времени, как Вадим Глебов. Человек, по его мнению, является объектом и – одновременно – субъектом эпохи, то есть формирует ее.

Из горящего лета 1972 года Трифонов возвращает Глебова в те времена, с которыми еще «здоровался» Шулепников.

Трифонов движет повествование от настоящего к прошлому, и из современного Глебова восстанавливает Глебова двадцатипятилетней давности; но сквозь один слой намеренно просвечивает другой. Портрет Глебова намеренно двоится автором: «Почти четверть века назад, когда Вадим Александрович Глебов еще не был лысоватым, полным, с грудями, как у женщины, с толстыми ляжками, с большим животом и опавшими плечами…когда его еще не мучили изжога по утрам, головокружения, чувство разбитости во всем теле, когда его печень работала нормально и он мог есть жирную пищу, не очень свежее мясо, пить сколько угодно вина и водки, не боясь последствий… когда он был скор на ногу, костляв, с длинными волосами, в круглых очках, обликом напоминал разночинца-семидесятника …в те времена… был он сам непохожий на себя и невзрачный, как гусеница».

От результата Трифонов возвращается к причине, к корням, к истокам «глебовщины». Он возвращает героя к тому, что он, Глебов, больше всего ненавидит в своей жизни и о чем не желает теперь вспоминать, - к детству и юности. А взгляд «отсюда», из 70-х годов, позволяет дистанционно рассмотреть не случайные, а закономерные черты, позволяет автору сосредоточить свое внимание на образе времени 30 – 40-х годов.

Трифонов ограничивает художественное пространство. В основном действие происходит на небольшом пятачке между высоким серым домом на Берсеневской набережной, угрюмым, мрачным зданием, похожим на модернизированный бастион, построенным в конце 20-х годов для ответственных работников (там живет с отчимом Шулепников, там находится квартира профессора Ганчука), - и невзрачным двухэтажным домишком в Дерюгинском подворье, где обитает глебовское семейство.

Два дома и площадка между ними образуют целый мир со своими героями, страстями, отношениями, контрастным социальным бытом. Большой серый дом, затемняющий переулок многоэтажен. Жизнь в нем тоже как бы расслаивается, следуя поэтажной иерархии. Современный быт – с семейными ссорами и неурядицами, беременностями, шарфами, комиссионками и гастрономами не только высвечивает прошлое, но и обогащает его, дает ощущение реального потока жизни. Исторические, «бытейные» проблемы невозможны в безвоздушном пространстве; а быт и есть тот воздух, в котором живет память, живет история; быт современной жизни – не только плацдарм для воспоминаний.

Дом на набережной – внешне недвижим, но не стабилен. Все в нем находится в состоянии напряженного внутреннего движения, борьбы. «Все рассыпались из того дома, кто куда», - говорит Шулепников Глебову, встретившись с ним уже после войны. Некоторых выселяют из дома, как лирического героя повести: сцена отъезда – одна из ключевых в повести: это и смена социального статуса, и прощание с детством, взросление; перелом, переход в другой мир – герой уже не в доме, но еще и не на новом месте, под дождем, в грузовике.

Большой дом и маленький определяют границы социальных претензий и миграций Глебова. Его с детства обуревает жажда достичь другого положения – не гостя. А хозяина в большом доме. С домом на набережной и с Дерюгинским подворьем связаны те воспоминания, через которые проходят юные герои повести. Испытания как бы предвещают то серьезное, что придется детям испытать потом: разлуку с родителями, тяжелые условия военного быта, гибель на фронте.

Крушение чужой жизни приносит Глебову злобную радость: Хотя сам он пока ничего еще не достиг, но другие уже лишились дома. Значит, не все так уж намертво закреплено в этой жизни, и у Глебова есть надежда! Именно дом определяет для Глебова ценности человеческой жизни. И путь, который проходит Глебов в повести, - это путь к дому, к жизненной территории, которую он жаждет захватить, к более высокому социальному статусу, который он хочет обрести. Недоступность большого дома он чувствует крайне болезненно: «Глебов не очень-то охотно ходил в гости к ребятам, жившим в большом доме, не то что неохотно, шел-то с охотой, но и с опаской, потому что лифтеры в подъездах всегда смотрели с опаской и спрашивали: «Ты к кому?» Глебов чувствовал себя злоумышленником, пойманным с поличным. И никогда почти нельзя было знать, что ответят в квартире…»

Возвращаясь к себе, в Дерюгинское подворье, Глебов, «возбужденный, описывал, какая люстра в столовой шулепниковской квартиры, и какой коридор, по которому можно ездить на велосипеде».

Отец Глебова, человек тертый и опытный, - убежденный конформист. Главное жизненное правило, которому он учит Глебова, - осторожность – тоже носит характер «пространственного самоограничения: «Дети мои, следуйте трамвайному правилу – не высовывайтесь!» Герметическая мудрость отца рождена «давнишним и неизжитым страхом» перед жизнью.

Конфликт в «Доме на набережной» между «порядочными» Ганчуками, ко всему относящимися с «оттенком тайного превосходства», и Друзяевым – Ширейко, к которым внутренне примыкает Глебов, меняющий Ганчука на Друзяева. Глебов ничего не хочет решать; за него все решает вроде бы судьба: накануне выступления, которого так требует от Глебова Друзяев, умирает бабушка Нила - незаметная, тихонькая старушка с пучком желтых волос на затылке. И все решается само собой: Глебову никуда не надо идти.

Дом на набережной исчезает из жизни Глебова, дом, казавшийся столь прочным, на самом деле оказался хрупким, ни от чего не защищенным, он стоит на набережной, на самом краю суши, у воды; и это не просто случайное местоположение, а намеренно выбранный писателем символ. Дом уходит под воду времени, со своими героями, страстями, конфликтами: «волны сомкнулись над ним» - эти слова, адресованные автором Левке Шулепникову, можно отнести и ко всему дому. Один за другим исчезают из жизни его обитатели: Антон и Химиус погибли на войне; старший Шулепников был найден мертвым при невыясненных обстоятельствах; Юлия Михайловна умерла, Соня сначала попала в дом для душевнобольных и тоже скончалась… «Дом рухнул».

С исчезновением дома намеренно забывает все и Глебов, не только уцелевший при этом потопе, но и достигший новых престижных вершин именно потому, что он «старался не помнить. То, что не помнилось, переставало существовать». Он жил тогда «жизнью, которой не было», - подчеркивает Трифонов.

Повесть «Дом на набережной» стала для писателя поворотной во многих отношениях. Трифонов резко переакцентирует прежние мотивы, находит новый, не исследованный ранее в литературе тип, обобщающий социальное явление «глебовщины», анализирует социальные изменения через отдельно взятую человеческую личность. Идея обрела, наконец, художественное воплощение.

100 р бонус за первый заказ

Выберите тип работы Дипломная работа Курсовая работа Реферат Магистерская диссертация Отчёт по практике Статья Доклад Рецензия Контрольная работа Монография Решение задач Бизнес-план Ответы на вопросы Творческая работа Эссе Чертёж Сочинения Перевод Презентации Набор текста Другое Повышение уникальности текста Кандидатская диссертация Лабораторная работа Помощь on-line

Узнать цену

В художественном мире Юрия Трифонова (1925 – 1981) особое место всегда занимали образы детства – времени становления личности. Начиная с самых первых рассказов детство и юношество было теми критериями, по которым писатель словно проверял реальность на гуманность и справедливость, а вернее – на негуманность и несправедливость.

Проблема терпимости и нетерпимости пронизывает собой, пожалуй, почти всю «позднюю» прозу Трифонова. Проблема суда и осуждения, более того – нравственного террора ставится и в «Доме на набережной», и в романе «Старик».

Повесть Трифонова «Дом на набережной», опубликованная журналом «Дружба народов» (1976, №1), - пожалуй, самая социальная его вещь. В этой повести, в ее остром содержании, было больше «романного», чем во многих разбухших многостраничных произведениях, горделиво обозначенных их авторами как «романы».

Романным в новой повести Трифонова было, прежде всего, социально - художественное освоение и осмысление прошлого и настоящего как взаимосвязанного процесса. Время в «Доме на набережной» определяет и направляет развитие сюжета и развитие характеров, временем проявляются люди. Пролог повести носит откровенно символический характер и сразу же определяет дистанцию: «…меняются брега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона». Это – время эпическое, беспристрастное к тому, выплывут ли «загребающие руками» в его равнодушном потоке.

Главное время повести – это социальное время, от которого герои повести чувствуют свою зависимость. Это время, которое, беря человека в подчинение, как бы освобождает личность от ответственности, время, на которое удобно все свалить. «Не Глебов виноват, и не люди, - идет жестокий внутренний монолог Глебова, главного героя повести, - а времена. Вот пусть с временами и не здоровается». Это социальное время способно круто переменить судьбу человека, возвысить его или уронить туда, где теперь, через тридцать пять лет после «царствования» в школе, сидит на корточках спившийся в прямом и переносном смысле слова опустившийся на дно человек. Трифонов рассматривает время с конца 30 -х годов по начало 50-х не только как определенную эпоху, но и как питательную почву, сформировавшую такой феномен уже нашего времени, как Вадим Глебов. Человек, по его мнению, является объектом и – одновременно – субъектом эпохи, то есть формирует ее.

Из горящего лета 1972 года Трифонов возвращает Глебова в те времена, с которыми еще «здоровался» Шулепников.

Трифонов движет повествование от настоящего к прошлому, и из современного Глебова восстанавливает Глебова двадцатипятилетней давности; но сквозь один слой намеренно просвечивает другой. Портрет Глебова намеренно двоится автором: «Почти четверть века назад, когда Вадим Александрович Глебов еще не был лысоватым, полным, с грудями, как у женщины, с толстыми ляжками, с большим животом и опавшими плечами…когда его еще не мучили изжога по утрам, головокружения, чувство разбитости во всем теле, когда его печень работала нормально и он мог есть жирную пищу, не очень свежее мясо, пить сколько угодно вина и водки, не боясь последствий… когда он был скор на ногу, костляв, с длинными волосами, в круглых очках, обликом напоминал разночинца-семидесятника …в те времена… был он сам непохожий на себя и невзрачный, как гусеница».

От результата Трифонов возвращается к причине, к корням, к истокам «глебовщины». Он возвращает героя к тому, что он, Глебов, больше всего ненавидит в своей жизни и о чем не желает теперь вспоминать, - к детству и юности. А взгляд «отсюда», из 70-х годов, позволяет дистанционно рассмотреть не случайные, а закономерные черты, позволяет автору сосредоточить свое внимание на образе времени 30 – 40-х годов.

Трифонов ограничивает художественное пространство. В основном действие происходит на небольшом пятачке между высоким серым домом на Берсеневской набережной, угрюмым, мрачным зданием, похожим на модернизированный бастион, построенным в конце 20-х годов для ответственных работников (там живет с отчимом Шулепников, там находится квартира профессора Ганчука), - и невзрачным двухэтажным домишком в Дерюгинском подворье, где обитает глебовское семейство.

Два дома и площадка между ними образуют целый мир со своими героями, страстями, отношениями, контрастным социальным бытом. Большой серый дом, затемняющий переулок многоэтажен. Жизнь в нем тоже как бы расслаивается, следуя поэтажной иерархии. Современный быт – с семейными ссорами и неурядицами, беременностями, шарфами, комиссионками и гастрономами не только высвечивает прошлое, но и обогащает его, дает ощущение реального потока жизни. Исторические, «бытейные» проблемы невозможны в безвоздушном пространстве; а быт и есть тот воздух, в котором живет память, живет история; быт современной жизни – не только плацдарм для воспоминаний.

Дом на набережной – внешне недвижим, но не стабилен. Все в нем находится в состоянии напряженного внутреннего движения, борьбы. «Все рассыпались из того дома, кто куда», - говорит Шулепников Глебову, встретившись с ним уже после войны. Некоторых выселяют из дома, как лирического героя повести: сцена отъезда – одна из ключевых в повести: это и смена социального статуса, и прощание с детством, взросление; перелом, переход в другой мир – герой уже не в доме, но еще и не на новом месте, под дождем, в грузовике.

Большой дом и маленький определяют границы социальных претензий и миграций Глебова. Его с детства обуревает жажда достичь другого положения – не гостя. А хозяина в большом доме. С домом на набережной и с Дерюгинским подворьем связаны те воспоминания, через которые проходят юные герои повести. Испытания как бы предвещают то серьезное, что придется детям испытать потом: разлуку с родителями, тяжелые условия военного быта, гибель на фронте.

Крушение чужой жизни приносит Глебову злобную радость: Хотя сам он пока ничего еще не достиг, но другие уже лишились дома. Значит, не все так уж намертво закреплено в этой жизни, и у Глебова есть надежда! Именно дом определяет для Глебова ценности человеческой жизни. И путь, который проходит Глебов в повести, - это путь к дому, к жизненной территории, которую он жаждет захватить, к более высокому социальному статусу, который он хочет обрести. Недоступность большого дома он чувствует крайне болезненно: «Глебов не очень-то охотно ходил в гости к ребятам, жившим в большом доме, не то что неохотно, шел-то с охотой, но и с опаской, потому что лифтеры в подъездах всегда смотрели с опаской и спрашивали: «Ты к кому?» Глебов чувствовал себя злоумышленником, пойманным с поличным. И никогда почти нельзя было знать, что ответят в квартире…»

Возвращаясь к себе, в Дерюгинское подворье, Глебов, «возбужденный, описывал, какая люстра в столовой шулепниковской квартиры, и какой коридор, по которому можно ездить на велосипеде».

Отец Глебова, человек тертый и опытный, - убежденный конформист. Главное жизненное правило, которому он учит Глебова, - осторожность – тоже носит характер «пространственного самоограничения: «Дети мои, следуйте трамвайному правилу – не высовывайтесь!» Герметическая мудрость отца рождена «давнишним и неизжитым страхом» перед жизнью.

Конфликт в «Доме на набережной» между «порядочными» Ганчуками, ко всему относящимися с «оттенком тайного превосходства», и Друзяевым – Ширейко, к которым внутренне примыкает Глебов, меняющий Ганчука на Друзяева. Глебов ничего не хочет решать; за него все решает вроде бы судьба: накануне выступления, которого так требует от Глебова Друзяев, умирает бабушка Нила - незаметная, тихонькая старушка с пучком желтых волос на затылке. И все решается само собой: Глебову никуда не надо идти.

Дом на набережной исчезает из жизни Глебова, дом, казавшийся столь прочным, на самом деле оказался хрупким, ни от чего не защищенным, он стоит на набережной, на самом краю суши, у воды; и это не просто случайное местоположение, а намеренно выбранный писателем символ. Дом уходит под воду времени, со своими героями, страстями, конфликтами: «волны сомкнулись над ним» - эти слова, адресованные автором Левке Шулепникову, можно отнести и ко всему дому. Один за другим исчезают из жизни его обитатели: Антон и Химиус погибли на войне; старший Шулепников был найден мертвым при невыясненных обстоятельствах; Юлия Михайловна умерла, Соня сначала попала в дом для душевнобольных и тоже скончалась… «Дом рухнул».

С исчезновением дома намеренно забывает все и Глебов, не только уцелевший при этом потопе, но и достигший новых престижных вершин именно потому, что он «старался не помнить. То, что не помнилось, переставало существовать». Он жил тогда «жизнью, которой не было», - подчеркивает Трифонов.

Повесть «Дом на набережной» стала для писателя поворотной во многих отношениях. Трифонов резко переакцентирует прежние мотивы, находит новый, не исследованный ранее в литературе тип, обобщающий социальное явление «глебовщины», анализирует социальные изменения через отдельно взятую человеческую личность. Идея обрела, наконец, художественное воплощение.